зміст
попередня стаття наступна стаття на головну сторінку

Игорь Клех

Костел на Привокзальной

Он родился в начале века под пронзительные свистки паровозов, под лязг первого поколения трамваев – франтоватых вагончиков, огибающих его детское место, – плац на пересечении улиц Городецкой и Новый Свет. Возвышенное место выбрано было опытными акушерами в сутанах, сообразуясь с рекомендациями корифеев генеалогической науки – как-то бывает при заключении династических, а равно скандальных морганатических браков, – с обязательными поездками в Рим и Вену на консультации. Неоготический щеголь должен был вознести свои шпили на одиннадцать метров выше доящих небо куполов святого Юра, уже несколько веков мозолящих униженное, но надменное польское око, – чтоб уколоть позабывшего между окрестных народов Польшу Бога.

В отпаренных накрахмаленных салфетках, среди сгустков плаценты, гашеной извести, вымороженной глины издал новорожденный свой первый крик и стремительно пошел в рост. Стропила и стены поднимались со скоростью бамбука, и вместе с ними возрастал юноша редкой породы и красоты – надежда короны, наследник вертикально восстановленной к небу католической мысли. Пульсирующее сердце алтаря, продувные легкие органа, бронхи и ярусы хоров, окна, распахнутые во всю стену, подготовленные для передачи небесных видений, кафедра, вознесенная, будто бочка на мачте каравеллы, альковы исповедален – подобно внутренним органам отпочковывались они и развивались в его теле и, едва только стрельчатая крыша сомкнулась над его могучими дышащими готическими ребрами, немедля приступили к служению христианскому Богу, к возгонке молитв прихожан, к перекачке алой христианской крови.

Но был какой-то изъян с самого начала, какое-то роковое следствие несчетного числа перекрестных браков, выпадение то ли хромосомы, не открытой еще несуществующей наукой, то ли нечто еще более нелепое и недоказуемое, будто вставание с левой ноги, из века в век посрамляющее расчеты умудренных и знающих. Сама царственная гемофилия не была ли – в этом свете – всего лишь безнадежной попыткой локализации незаживающего кровотечения в человечестве? Костел назвали женским именем в честь императрицы, заколотой швейцарским анархистом на водах. Может, с именем соскользнула и проникла в его кровь капля яда с убийственного стилета?

Он был божественно сложен, благородством осанки и статью во всем напоминая тех первых паладинов, воителей за гроб Господень, он был как архангел во гневе, нематериальным мечом в руках поражающий вечного Врага – если кто это видел. Но год шел за день, и, пока строился костел, незаметно пролетела тысяча почти лет – и уже ползал по полям танк, а из окопов бил, как молился, пулемет, и выписывал над землей адресованные небу мертвые петли аэроплан. Из кадила же на прихожан тянуло почему-то ипритом.

Европа в очередной раз меняла очертания. Мертвые оказались отпеты и замолены, а затем зарыты и забыты. План, включавший себя на начальном этапе возведение костела, неисповедимыми путями исполнился. Силуэт города с появлением нового акцента изменился. Новый Свет звался теперь Сапеги. А Новым Светом назван был переулок поблизости. Позднее его переименуют еще дважды. При Советах он будет зваться Демократическим.

Костел на Привокзальной возмужал и находился теперь в расцвете своих молодых сил в помолодевшей стране. Только не было уже мастеров, восхищаемых на небесах, чтоб изложить свои цветные видения в гектарах его витражей. Да на уступах крыши вместо вырезанных из камня химер утвердились пустотелые жестяные пирамидки, облитые “под камень” недавно изобретенным бетоном. Но на это мало уже кто обращал внимание.

Город рос, и костел трудился вместе с ним в поте лица, засучив рукава, – крестил и причащал, исповедовал, венчал и отпевал, и славил имя Бога – постоянно находясь на связи, антеннками крестов ловя шорохи в эфире, в раструбы шпилей, уловляя и усиливая их, ретранслируя шепот молитв, гул литургии, срывающийся одинокий голос человека – весь одно большое внутреннее ухо, одна диафрагма, прогибающаяся от дыхания на выдохе и вдохе, – не разобрать, с той ли, с этой стороны?..

Но не было, однако, кого-то, кто слушал бы землю. И едва выросли крещенные костелом дети, чтоб быть слизанными тут же валом еще одной сокрушительной войны – из которой сам он, не будучи на нее призванным, выйдет инвалидом.

Пришли однажды со свастикой, и, когда на семнадцатый день войны гарнизон под белыми орлами вышел к ним сдаться, ушли, чтоб впустить армию красных – брататься. Два года спустя вернулись опять и бомбили уже зачем-то город, оставив его в глубоком тылу еще на три года. По отходящим частям Красной Армии, по железнодорожным путям и теплушкам бил пулемет, кем-то втащенный на один из шпилей костела. Красные отвечали. Новые господа без разговоров переименовали бывший Новый Свет, бывшую Сапеги, бывшую – недолго – Сталина на свой манер: в Фюрстенштрассе. А может, в Фюрерштрассе. Нерусские выбили их через три года и переименовали ее назад в Сталина. Костел тогда закрыли, поскольку они говорили, что Бога нет. И пытались это доказать на деле. Будь костел поменьше, его, наверное, развалили бы, как поступали с его сородичами, если была на то охота и доходили руки: танк отворачивал башню, как кепку козырьком назад, и бросался несколько дней кряду грудью на каленый сверхпрочный кирпич, секрет которого оказался в совсем скором времени утрачен. Танк отпрыгивал от стенки, как орех. У танкистов крепко при этом болели головы. Несмотря даже на шлемы. Может, это их останавливало.

Костел пустовал, как умалишенное, покинутое мыслью, тело дауна, контужено улыбаясь голубям, детям, пьяницам, зияя разбитыми окнами, дырявой кровлей, пробоинами в шпилях и башнях, обнажающих его внутреннее устройство – конструкцию балок и перекрытий, фрагментов лестниц с отсутствующими позвонками, никуда теперь не ведущих. Тело его, продутое сквозняками, хрипело и посвистывало, будто циклопическая глиняная свистулька, уцелевшая зачем-то от позапрошлых эпох, назначение которой неясно. Под стенами внутри костела до поздней весны залеживался прошлогодний снег, солнце не доставало туда, исповедальни оказались разломаны, деревянные ажурные решетки их вырваны с мясом, на каменном узорчатом полу валялись какие-то фрагменты детских тел с отбитыми носами и крыльями. На хорах свалены были в кучу и смяты, будто окурки, свинцовые органные трубы – ангельский окоп, разутюженный вражеским танком.

Коней не держали.

Позднее держали цемент. Костел превратили в склад. Высохшие польки в приспущенных чулках молились, стоя на коленях на широких ступенях главного входа, за закрытыми дверями которого навалены были кучами цемент и мел, стояли в этих штучных дюнах бочки в потеках олифы, гулял ветер. Железная оковка дверей утыкана была сплошь полузасохшими копеечными букетиками цветов, среди которых выделялось всегда несколько свежих. Как вставший вертикально луг. В ожидании снега.

Рядом с молящейся старухой стояла обязательно кирзовая сумка с бутылкой молока и буханкой хлеба. Немного хлебных крошек из сумки перепадало затем голубям в сквере, обжившим порожнее тело костела, – единственным еще, кто противостоял его распаду, залечивая раны его и трещины корпуса наростами окаменевшего гуано, населяя глухоту костела столь уместным здесь шелестеньем крыльев, приглушенными птичьими голосами.

За голубями охотились лихие кровельщики, варящие себе на обед дармовой птичий бульон. Крыли они в других местах города. Здесь же, стуча молотками, клепали водостоки, греясь у грубых самодельных козлов, обмотанных электрической спиралью, посылая гонцов за водкой. Водочный магазин был напротив. И на всегдашнюю очередь в него и на людную трамвайную остановку перед ним глядел из под прикрытых век Распятый, пригвожденный высоко на фасаде над складчатой готической розой, – как бы окаменевший. Напоминали ли они ему, уменьшенные высотой, что-либо – с их вечной поклажей сумок, куколок, колясок, – короткими перебежками снующие от прибывающих трамваев к дверям магазинов и уличным лоткам и обратно? Возможно, как и костел, крепко спаянный с его судьбой, он пребывал в глубоком анабиозе, в онейроидном помрачении, перемежаемом раза два в году краткими минутами светлой деменции.

Время заиливало память. Городецкая, самая длинная в городе, давно уже стала – и, похоже, навсегда – 1-го Мая, Сталина же вдруг обернулась Мира. Но не для костела. Именно тогда поруганное его полумертвое тело затеяли еще и оскопить. С трудом припоминалось ему, как ночью, словно тать, по телу его полз крестоломец в такелажной оснастке. Оседлав самый высокий из его шпилей, он поднял на веревке пилу и принялся пилить. Почти в космосе, в непосредственной близости звезд, высоко вознесенный своей профессией над спящим городом, над Привокзальной площадью, над оставшейся далеко внизу наполовину залитой лунным светом крышей костела, прильнув всем телом к холодному металлу креста, слившись с ним в едином этом деле, что думал и чувствовал сей – уместившийся этой ночью на кончике иглы?

Работа оказалась не из легких. К рассвету удалось продвинуться едва на половину. Пошли трамваи. С вокзала потянулась несметная, прибывающая в город из сел на дизелях и электричках чернорабочая сила. К восьми утра площадь оказалась запружена толпой людей, матерящихся и посылающих проклятия нечестивцу, просто зевак, молящихся старух, детей. Гипноз толпы неожиданно превзошел критическую массу. Громадный крест надломился и увлек за собой обхватившего его своим последним – лягушачьим, оцепенелым – любовным объятием крестоломца.

Обесчещенный, кастрированный костел решили оставить на время в покое. Покоя, однако, не предвиделось.

При следующем правлении особо ценились стабильность и благонамеренность. Именно в это правление на улицах запретили пить. Костел же прямо на въезде в город, на первом повороте трамвая – торчащий пародонтозный клык римской церкви, “згвалтованный, сплюндрованный и спаплюженый”* – это знали все, – по-прежнему хранящий все же в пропорциях благородство и величие своего замысла, некогда польский щеголь, позднее четырежды шпион – он был подступен, благоненадежен и омерзительно ненаучен, будто замок привидений, вопиющ, как бомж на паркетах обкомовской приемной.

Еще это правление помешалось на расчистке великанских площадей под свою пораженную манией грандиозности и косоглазием наглядную агитацию – чтоб из космоса видны были преимущества строя и чтоб наука сделалась такая, чтоб возможным стало солнечных зайчиков запускать на Луну и другие небесные тела.

Городской властью выношены тогда были два проекта: развалить костел на куски и вывезти за город, либо – отреставрировать и перепрофилировать. Первое, как подсчитали, стоило два млн., второе, предположительно, – четыре. По счастью, денег у города не оказалось совсем.

Тогда объявили город родиной АСУ (одно из тогдашних имен панацеи) и, спилив кресты на другом костеле, много меньше, устроили в нем Дом Качества. На фасаде прибили магическую пентаграмму качества – костел находился, кстати, на горке, – а внутрь положили макет философского камня. Подвалы же, выкинув гробы, под самые своды забили бутылками с опытными образцами воды жизни двойной перегонки. Музыку подобрали такую, чтоб хотелось жить, и крутили круглосуточно.

Затея понравилась.

То было время качественных иллюзий – время ответработников. Улицы поливались. По поводу даже товарищеских матчей футбольной команды где-то заседало бюро. Писателей читали, как нигде и никогда, но пока не печатали. Лояльность поощрялась, от случая к случаю, батоном вареной колбасы. Даже когда приезжал последний из некогда грозной династии великих властителей – симпатичный розовый пухлячок со звездой на лбу, уже расплывавшейся, терявшей очертания, – силы правопорядка, стянутые со всей области, стояли через каждые двадцать шагов с палкой вареной колбасы под мышкой незанятой руки. Должно быть, тогда пришла кому-то в голову светлая мысль вооружать их впредь несъедобными палками. Фамилии п е р в ы х на местах менялись по законам школьной драмы XVIII века: Куцевол, Добрик, Погребняк, Секретарюк. Если второй был доподлинным князем – еженедельно доставлялись для его домашнего бассейна цистерна морской воды (врут, наверное, люди: по железной дороге, цистерна? Разве что автомобильная?), – а третий порвал, примеряя его, человеческое лицо, – то последний, следуя динамике процесса, объявил себя на нелегальном положении и растворился без следа, как рафинад. Но это случилось много позже.

Пока же вопрос с костелом по-прежнему настоятельно требовал своего решения. Началась где-то небольшая война, и, чтоб отвлечь от нее внимание, все силы брошены были на подготовку Олимпиады спорта. Из всех столиц вывезли всех блядей в неизвестном направлении и завезли туда новых.

В Киеве из костела на улице Красноармейской – свояка того, что на Привокзальной – решили устроить для спортсменов органный зал и нарыли кругом огромных ям. Костел же на Привокзальной во Львове обнесли забором, а забор, выйдя на субботник, покрасили – чтоб объяснять отныне проезжающим путешественникам, что реставрация уже идет. Пьянь Привокзальной площади обрадовалась и вся перебралась пить за забор. Из пустых ящиков соорудили мебель. Тогда на ворота навесили замок и всех обязали. Но вскоре начались перебои с алкоголем, и эта часть проблемы решилась сама собой – пили по домам.

Не дождавшемуся вознесения Распятому все обрыдло до невозможности, и у него отвалились каменные ноги – будто третья ступень, – но на этот раз никого не убили. Факт этот остался почти незамеченным, пройдя мимо сознания населения – дешифровалыциков для него не нашлось, – поскольку все уже поехало, поплыло, затряслось.

Бабка с ребенком, переходя в этом месте улицу перед костелом, оступилась в открытый канализационный люк и, на лету меняя годы на метры, маленькой девочкой плюхнулась в канал и оказалась вынесена стремительным потоком – сеялся мелкий дождичек – в коллектор под соседней базарной площадью, где обсушилась и откуда пять часов спустя была извлечена живой, невредимой и вновь состарившейся.

Имена улиц продолжали тем временем обманно мерцать, подобно магическим надписям на саблях, подаренных джинном.

Городецкой вернули, чуть исказив, ее название, улица же Мира – Новый Свет – Сапеги, см. выше, – стала теперь зваться Степана Банде-ры. Конверты заиграли новыми красками “Санкт-Петербург – Ст. Бандеры – до востребования”. Ржавчина лоскутов уступила место расцветке вареного вкрутую яйца из станционного буфета. Забор около костела – растащили. Склад спустили вниз по Городецкой. Выселили также из подвалов вдруг обнаружившееся захоронение детских санок – по всему видать, стратегический запас.

Костел очнулся впервые, когда свалившийся на него невесть откуда альпинистский кооператив бойко залатал его крышу.

Окна застеклили уже униаты, которым отдали костел под церковь. Он встрепенулся еще, будто внезапно разбуженный, что-то припоминая, узнавая и не признавая свой символ веры на каком-то искаженном, не вполне понятном наречии. Теплая смута воспоминаний нахлынула на него, омывая его скальпированную голову. Как сладок был этот похожий на пробуждение предсмертный сон – неужели смерть пришла наконец по его кирпичи, рассчитанные не на одну жизнь не одной империи?

И еще какой-то бред: о понимании Бога в метрах, что-то тревожащее об иглоукалывании, от которого отвращается с содроганием естество грека, и о простой луковице, доводящей его до слез, – о лакримоза! будем эти шпили удалять; и слово “проэкт”, выложенное цветным кафелем на дне купальни, где на воде лицом вниз колышется тело немолодой женщины в белых одеждах, с кровоточащей ранкой в боку, – ибаден-баден, бу-бу-бу, гонор эт глориа sole Deo, бу-бу-бу: в больном, заизвесткованном, пораженном наследственной болезнью черепе.

Есть во Львове уютно поставленный дом, на полу подъезда которого выбита дата постройки (и который явно строился для себя): “1938". В тихом переулке.

Кто – на каком языке – выговорит тоску зданий? Конечно, дома долговечнее, но вряд ли они счастливее людей.

P.S. Сегодня спросили, как пройти на улицу Линкольна. Я не знаю.

* непереводимая украинская идиома, означающая, приблизительно: “изнасилованный, раскатанный асфальтовым катком, подвергшийся крайней степени надругательства”


ч
и
с
л
о

29

2003

на початок на головну сторінку