Семен Файбисович

Знаковость на пространстве одной шестой суши.
Упадок перед возрождением?

Устойчиво противоестественный характер здешнего государственного устройства, особенно в части его отношений с народом, проистекает от того, что всяческие катаклизмы и любая созидательная активность в области государственного строительства случаются тут ближе к концу года, когда природа готовится к зимнему отдыху. Всё вокруг, понимаешь, вот-вот накроется белым саваном и, как русский медведь, впадет в спячку, а в государстве Российском как раз начинается судьбоносный разгул, напоминающий времяпрепровождение медведя-шатуна: революции, конституции, перевороты.

В ту же злосчастную пору случились и Беловежские соглашения. Но их исторический пафос состоял, скорее, в заклании империи, зашедшей в исторический тупик, чем в созидании чего-то новенького, не виданного нормальными людьми. Так что в данном случае выбор времени подписания следует признать фенологически корректным. Также следует признать мифологически точным выбор места, поскольку пуща и по Далю, и по всеобщему разумению – непроходимый лес, а, стало быть, мероприятие в целом несколько напоминало подвиг Ивана Сусанина.

Однако, как теперь выясняется, похоронить империю с концами не удалось: над страной остались витать и плодиться ее духи. Сегодня их размножение идет столь успешно, что там и сям из них уже образуются энергетические уплотнения, грозящие вскорости образовать сплошное поле. Посему чуткая ко всему духовному и падкая до него здешняя власть опять прибирает к рукам и, выскользнувшее было, из-под нее искусство, и вновь насаждаемое православие. Неугомонные государственные длани снова чешутся подсунуть нам большую-большую (как они сами) Идею, которая бы, овладев нами, стала материальной силой и определила бы наше бытие как перманентно подмятое этой силой.

И всё же возникшее на рубеже девяностых ощущение, что мы начинаем дышать свежим воздухом, не было иллюзией, а было просто началом перехода (так зэки, выйдя на этап, вольны вдыхать свежий воздух и любоваться красотами природы) из духовитой большевистской коммуналки в не менее духовитую, как показало празднование юбилея столицы, державно-православно-народно-капиталистическую соборность. Разве что, в отличие от зэков, мы питали некоторые иллюзии в отношении дальнейших перспектив существования.

Тем не менее, время на свежем воздухе мы провели не без пользы и удовольствия. Так, с чувством глубокого и полного удовлетворения можно было наблюдать упадок культовости и знаковости прежней жизни. Ее перманентные месседжи перестали посылаться нам с плакатов и крыш домов, железнодорожных откосов, страниц газет и журналов, голубых экранов и радиоточек. Прежняя сакральность отступала в темпах, даже опережающих темпы спада промышленного производства, – в общем, экология решительно улучшалась во всех стихиях.

Одновременно, в обратной исторической перспективе стала все отчетливей проявляться шаманско-тотемная природа советской религии с ее поклонением не только текстовкам, не только идолам мертвых и живых вождей, но и целым территориям, местам, местечкам и даже народнохозяйственным объектам различного профиля. Так, мы жили на “Священной земле, политой кровью отцов”, в “Колыбели Революции”, в “столицах братских союзных республик” или просто в “городах и весях”, работали на “флагманах советской индустрии” (во “флагманах советской науки, культуры”), отдыхали во “всесоюзных здравницах” и “кузницах здоровья”.

На сегодняшний день эта прежняя тотальная знаковость сохранилась во фрагментарном и весьма ущербном виде. Однако в момент, когда на нас накатывает волна новой “большой идеи” (только уже не интернациональной, а национальной), представляется небезынтересным оглядеть постсоветский ландшафт перед его новым затоплением. Например, чтобы запомнить, как выглядит наша родина, не отягощенная мессианскими позывами (так, на всякий случай); или чтобы легче опознать старых знакомых: советские очаги и коды знаковости, которым суждено всплыть на поверхность и включиться в новый ландшафт.

Заметное понижение прежнего уровня иерархизма и знаковости в сегодняшней жизни можно рассматривать как следствие ее либерализации или ее приобщения к постмодернистскому дискурсу или, наоборот, как следствие наступления новых иерархий; как результат крушения СССР или суверенизации регионов нового государственного образования – России. Эти и многие другие причины работали и работают в разнообразных сочетаниях, сообщая процессу полнокровность и одновременно прихотливость.

И все же физическое дробление прежде единой территории и населения уже само по себе означало по меньшей мере снижение общего фона знаковости, смену формы ее существования с тотальной на дискретную. А сопутствующие распаду социально-политические и культурные метаморфозы продолжили “на местах” работу с фрагментами расползшейся по пограничным швам знаковости.

Если взглянуть на ситуацию с точки зрения российского гражданина (а взгляд с точки зрения граждан других новообразований нам недоступен), станет очевиден, например, катастрофический убыток знаковых мест отдыха трудящихся – уже упомянутых “всесоюзных здравниц”. В этом качестве потеряны прибалтийское побережье, черноморские курорты Грузии, Крым, Приднестровье, Закарпатье. К тому же традиционные места отдыха, оказавшись за новыми границами, стали зачастую менее доступны, чем курорты за бывшим “железным занавесом” (не говоря уже о разнице в уровне комфорта). И уж в любом случае нынешний российский человек проходит по аллеям и дорожкам бывших “здравниц” и оголяет свое тело на их пляжах уже не как хозяин, а за хорошие деньги.

Многочисленные памятники и монументы, посвященные “Дружбе народов”, ввиду сегодняшних реалий стали объектами ностальгии или юмористических упражнений – в лучшем случае. А ВДНХ – постоянная представительная экспозиция легендарной дружбы (символической квинтэссенцией которой был, в свою очередь, фонтан “Дружба народов” со стоящими в круг золочеными аллегориями “братских республик”), превратилась, очередной раз поменяв название, из капища в торжище, то есть трансформировалась из явления духовного в материальное (впрочем, черт ее знает: может, призраки и привидения, сиречь духи, по ночам возвращают ей духовность?).

Пожалуй, самая представительная группа союзных знаковых мест была связана с отправлением различных культов, возникших вследствие мифологизации истории. Естественно, сегодняшнее прозябание или изменение знака знаковости таких объектов происходит ввиду ревизии советских легенд и мифов как новыми государственными образованиями, так и в сознании людей.

Святые места Октябрьской революции и ее вождей оказались приватизированными одной из политических сил и из мест “всенародного поклонения” превратились в род “красных комнат” или даже явочных квартир. После выхода в тираж (в известное время) объектов культа Сталина теперь отправлены на пенсию места ленинского и вообще революционного культа, и сегодня, можно сказать, одни пенсионеры поклоняются другим. Без многотысячного людского хвоста, перманентно заворачивающего с Красной площади в Александровский сад, без наследников дела Ленина, лезущих по весне и осени на трибуну уступчатой пирамидки, мавзолей, даже при наличии начинки – всего лишь памятник русской архитектуры и истории. Да и Красная площадь в целом потеряла свою харизму – ее планетоподобную покатость больше не утюжит бронетехника, раз за разом метафорически покоряя землю, то есть осуществляя мечту вождя Мировой революции, лежащего в подтрибунном пространстве.

Пожалуй, только для России, признавшей себя правопреемницей СССР, Великая Отечественная война советского народа в полной мере осталась ее войной: все прочие бывшие составляющие Союза-победителя в разной степени дистанцируются от такого подхода к общему боевому прошлому. Последнее обстоятельство само по себе предопределяет упадок значимости святых мест войны. Да к тому же еще Ленинград со Сталинградом – супергероические русские города, оставшиеся у России после развала Союза, изменили свои названия, и если визуально они ясно различимы как объекты поклонения, то вербально – не вполне.

Советское культурное сознание можно определить как в целом резервационное, зазаборное по отношению к Западу, а пришедшее ему на смену постсоветское (его либеральную ипостась) – как провинциальное. При этом внутрироссийские отношения провинции к метрополии (Москве) эволюционировали в прямо противоположном направлении.

“Это наш проспект Буденного – все равно что ваша улица Горького; это магазин “Смена” – как у вас “Детский мир”, – объяснял мне где-то в начале 70-х во время экскурсии по Ростову-на-Дону мой тамошний родственник. То есть все точки отсчета по определению находились в главном городе страны. Они же являлись образцами для подражания: вспомним хотя бы, как Инна Чурикова в роли председателя горсовета некоего обл. центра Поволжья в фильме “Прошу слова” обмеряла тряпочным портновским сантиметром детали конструкции Крымского моста – ее заветной мечтой было построить такой же мост в своем городе. По всем крупным и средним городам России строились практически одинаковые жилые дома, гостиницы, обкомы-горкомы и т.д. Эта практика убийственного однообразия предопределялась не только строго централизованным характером государственного и экономического устройства, но и социально-психологической невозможностью уйти сколько-нибудь далеко от предлагаемых столицей эталонов. Старательно воспроизводилась и топонимика: проспекты Маркса и Ленина, улицы Горького и Пушкина, площади Свердлова и Дзержинского. Все места и местечки, вплоть до центральных усадеб колхозов и дачных кооперативов, участвовали как могли в идеологически выдержанной репродукции примерно одной и той же топонимической схемы.

Сегодняшняя провинция отчасти игнорирует столичную знаковость и стремится создать свою собственную, отчасти пытается апроприировать еще недавно священные прерогативы. Так из надписи на коробке производства череповецкой спичечной фабрики выяснилось, что Череповец – порт пяти морей, а по ярославскому телевидению сообщили, что их родной древний город – порт аж шести водоемов такого класса.

Новый алгоритм отношений, зародившийся в период парада суверенитетов, может принимать в нынешней ситуации форму удельно-княжеского противостояния или более-менее здорового федерализма, но в любом случае несет в себе зародыш множественности социокультурных космогоний. На место единой, светившей на местах отраженным светом союзной знаковости заступает дискретная, предполагающая в каждом случае свой собственный излучатель. Не случайно, например, постепенно затихли разговоры о пресловутом “Золотом кольце России”, которые были средоточием русской патриотической тематики в официальной советской культуре. Дело даже не в том, что Москва по определению являлась самым большим и наиболее драгоценным украшением этого кольца. Сегодняшнему внемосковскому сознанию претит всякая зацикленность России на Москве, принимает ли она форму золотого кольца или концентрических колец, испускавшихся Шуховской башней в заставке программы “Время”, или связана с необходимостью ездить в стольный град за колбасой: то обстоятельство, что кто-то подружился с кем-то именно в Москве (“Друга я никогда не забуду, если...”), больше не является достаточным условием вечности такой дружбы. Новое сознание отвергает господство Москвы, выдавливает из себя по капле ее раба. Поэтому у России и нет больше золотого кольца – она в разводе со своей столицей.

При строго унитарном (не конституционном, а фактическом) устройстве советского, а до него российского государства вполне экзотичной с точки зрения логики государственного строительства выглядела его двустоличность. Сей феномен являлся скорее порождением иррациональности здешней жизни – неструктурированности сознания и быта, когда в голове и вокруг все отчасти перепутано, отчасти алкоголически двоится, метафизировано и мерцает.

Отсюда и колебательное движение столичного статуса (от одного города к другому и обратно), и перманентная неполнота властных функций. И “порфироносная вдова”, и “Петра творенье”, теряя формальное первенство, сохраняли часть атрибутов главного города страны. Так Москва, сменив корону на порфиру, осталась православной альма-матер – “сердцем всей Руси Святой”, а Питер, вернув корону Москве, остался самым красивым и культурным. В обоих случаях паритет величия был подкреплен тем, что если в дореволюционной России во главе с Питером главная ставка в спасении мира (основном занятии нашей страны) делалась на святость, средоточием которой была Москва, то советская интеллигентская духовность уповала в этом деле на красоту, признанным (воспетым Пушкиным) воплощением которой являлась отставная столица.

Однако сегодня между двумя городами складывается новый узор отношений и его особенностью является противостояние непреходящей красоты града Петрова реанимируемой московской святости. При том кардинальном отличии нынешней ситуации от предыдущих, что и спасение мира святостью вновь стало во главу здешнего угла, и Москва сохранила статус столицы.

Не стоит также забывать, что столичная знаковость советской Москвы – “кипучего, могучего, никем непобедимого сердца Родины”, дополнительно уравновешивалась питерскими статусами “колыбели Революции” и самого героического города Отечественной войны. Однако сегодня крейсер “Аврора”, Смольный и Зимний дворцы перестали быть святыми местами, да и “колыбельность” в целом обзавелась обратным знаком. Что касается памяти войны, то и здесь Москва небезуспешно выдирает из рук северного конкурента пальмовую ветвь первенства, сооружая грандиозные монументы победы и устраивая пышные празднования ее юбилеев.

В общем, извечная двусмысленность в отношениях двух самых знаковых городов страны на наших глазах преодолевается – их давний спор решается в пользу Москвы. Как признак структурирования сознания этот результат радует. Однако в случае дальнейшей гуманизации жизни Москве бы тоже пришлось понемногу расставаться со своей не только прежней, но и новоявленной идеологической знаковостью.

 

P. S. Если награждение культовой значимостью различных мест и точек инициировалось сверху, то советский народ по-своему, доступными способами ставил знаки качества на предлагаемые к поклонению объекты. Одним из знаков такого рода (наряду, скажем, с испещрением сакрально заряженных поверхностей надписями типа “Здесь были Коля и Константин”) – наградой “снизу” – являлись экскременты. Коричневые кучи и кучки служили брутальным свидетельством общественной притягательности конкретного объекта – его лейблом, поскольку наглядно демонстрировали желание простого человека отпраздновать свое пребывание в нем, приобщиться месту через очищение.

Во многих случаях эти акции легко считывались также в победительном, характерном для здешнего менталитета, контексте – испражнение как демократичный, приватный аналог водружения красного знамени на всём покоренном (Максим Горький упоминает о малахитовых вазах Зимнего дворца, наполненных еще на ранней заре советского века калом солдат и матросов после победного штурма). Смотровая площадка Исаакиевского собора и палуба “Авроры”; экскурсионные мекки Крыма – Сапун-гора и Судакская крепость (верхние точки и всевозможные возвышения пользовались особым предпочтением) – любой неохраняемый (а иногда и охраняемый) знаковый объект был обильно мечен таким образом. То есть можно было говорить о загаженности как об индикации значимости.

Думается, в наше время и в обозримом будущем экскременты обречены на ту же роль – отмечать возникновение новых российских знаковых мест вместо отживших или пришедших в упадок союзных. Хотя, конечно, хотелось бы надеяться на постепенное уменьшение загаженности знаковых, как, впрочем, и всех остальных, мест – как в связи с понижением всеобщей знаковости, так и в связи с наметившимся убыванием хамства в окружающей жизни.


ч
и
с
л
о

13

1998